
.webp)
На днях в издательстве АСТ вышла книга Екатерины Меркуловой — основательницы фемтех-приложения Clatch и героини нашего A-list 2026. Публикуем отрывок о том, откуда берется установка «труд = боль» и как заключить новый, здоровый контракт с работой.
В детстве взрослые казались мне людьми из другого мира. Утром они пропадали в загадочном месте под названием «работа», а вечером возвращались — с уставшими лицами и пустыми глазами. Работа была чем-то вроде черной дыры, которая поглощала их радость, а иногда и желание жить.
Мы жили вдвоем с мамой. Девать меня было особенно некуда, поэтому я часто оказывалась у нее на работе либо у кого-то из ее друзей. Так я стала свидетелем того, как люди существуют в двух мирах одновременно: в одном они должны быть, в другом — хотят быть.
Мама работала в организации с названием «Комбинат бытовых услуг» — это было большое здание, в котором размещались ателье, ремонт обуви, кабинет скорняка. Вселенная профессий, уютных уголков, запахов и звуков. В пять — семь лет для меня это было похоже на музей ремесел, где каждая комната открывала новую тайну.
В раскройном цехе пахло мелом и мылом. Раскройщики вычерчивали выкройки тонкими меловыми кусочками или остатками мыла по тканям, расправленным на огромных столах. Это был почти танец. Швеи склонялись над машинками, и в их движениях была особая точность, как у хирургов или ювелиров.
Я любила смотреть, как они работают. Казалось, что руки живут отдельной жизнью — знают, что делать, не спрашивая разрешения у головы. Но лица оставались усталыми, отрешенными. Будто душа находилась где-то не здесь, а тело исполняло заученные движения.
Моим любимым местом была бухгалтерия. Мама работала ревизором (это кто-то вроде внутреннего аудитора). В бухгалтерии царила тишина. На полу лежали кадки с огромными растениями, — почти деревьями! — сотрудники неспешно шелестели бумагами. У кого-то счеты, у кого-то калькуляторы — и приятный щелчок кнопок, почти ASMR.
Помню Майю Николаевну — главного бухгалтера, женщину с идеальной прической и строгими очками. Она сидела за своим столом, как капитан за штурвалом корабля. Вокруг нее лежали стопки папок с документами, но она всегда знала, где что лежит. Иногда она что-то тихо бормотала себе под нос: цифры, провóдки, непонятные слова.
— Это я с балансом разговариваю, — отвечала Майя Николаевна невозмутимо. — Он мне подсказывает, где ошибка.
Почти в каждом отделе был чайный уголок: кипятильник или электросамовар, чашки, сладости. Два раза в день сотрудники собирались выпить чай, делились угощениями. Казалось, именно тогда начиналась живая, настоящая часть дня.
За чаем разговаривали о жизни: о детях, о дачах, о новых рецептах. Никто не говорил о работе. Работа была фоном, необходимым условием существования, но не темой для разговора. Настоящая жизнь начиналась только в эти короткие перерывы — или же после пяти вечера.
К пяти часам сотрудники начинали собираться домой. Упаковывали печенье, выключали электросамовары, прощались до завтра. В их движениях была особая поспешность, как будто они спасались бегством.
Вечером — магазин, ужин, уроки с детьми, телевизор, халат. Потом сон. И снова утро.
Я помню, как мама стояла у окна в воскресенье вечером и смотрела на часы. В ее глазах было что-то безнадежное, как будто она считала последние минуты покоя перед тем, как снова окунуться в неделю.
Там, где я выросла, работу воспринимали как повинность. Пять дней в неделю — страдание. Или два через два, неважно, это все равно страдание. Потом передышка, когда можно немного пожить своей жизнью. Хотя и она, в основном, проходила во сне. Или за едой, перед телевизором.
Все окружавшие меня взрослые работу не любили. Страдали от нее.
Я не помню, чтобы кто-то говорил: «Мне нравится то, что я делаю». Или: «Сегодня на работе было интересно». Работа была синонимом обязанности, а обязанность — синонимом страдания.
Почему же работа так часто воспринимается как страдание? Наверное, потому что с давних времен труд был тяжелым — физическим, необходимым для выживания. Нужно было построить укрытие, добыть еду, защитить близких. Ноль романтики: только выживание. Боль, усталость, холод, голод. Эта связка — «труд = боль» — стала элементом фольклора и частью жизни.
«В поте лица твоего будешь есть хлеб», — говорит Библия. Труд как наказание, как искупление греха. Не радость созидания, но наказание.
В советской традиции труд возвысили до культа, но это принципиально не изменило отношения к нему. Лозунг «кто не работает, тот не ест» превратился в оправдание тяжести. Работа стала мерилом ценности человека, но не источником счастья.
Даже когда труд стал офисным, с кондиционером и бонусами работодателя, ощущение осталось прежним: «я работаю, чтобы выжить». Дизайнер ты, врач или кондитер — работа все равно необходимость, но точно не выбор. Жизнь начинается только «после».
<...>
Работа в России до сих пор воспринимается как повинность, как нечто, что приходится терпеть, чтобы выжить. Не как место, где можно раскрыть себя, а как пространство обязательств. И хотя мир давно изменился, эта установка сидит в нас, словно надоедливая мелодия, которую невозможно забыть.
В работе Дэниела Белла «Грядущее постиндуствиальное общество» описан переход от экономики производства к экономике знаний — то, что происходило и происходит на наших глазах. Физический труд почти исчез, и даже рабочие на заводе работают с людьми и компьютерами, обрабатывают информацию. Экономика изменилась, но мы остались прежними. И теперь словно пытаемся надеть старое пальто, из которого давно выросли.
Еще в прошлом веке Абрахам Маслоу предложил концепцию самоактуализации как высшей человеческой потребности. Он описал это как стремление реализовать свой потенциал, стать тем, кем ты можешь быть. Пирамида Маслоу известна всем, однако мало кто применяет ее к своей жизни. А ведь работа занимает треть нашей жизни, если не больше.
Американский социолог Ричард Сеннет в книге «Мастер» исследовал понятие ремесла — особого отношения к труду. Он показал, как общество создало культ таланта и при этом обесценило мастерство. Ремеслу нужно вернуть его ценность.
И кажется, сейчас в России происходит то, что Ричард Флорида описывал в работе «Креативный класс». Появляется новый класс работников, для которых содержание труда важнее материального вознаграждения. Эта тенденция стала заметнее, когда на рынок труда вышло поколение зумеров: они выбирают работу не по размеру зарплаты, а по возможностям для самореализации. Работа становится пространством для поиска себя.
Российский философ Александр Секацкий исследовал проблему подлинности существования. По его мнению, человек всегда находится в ситуации выбора между комфортом социально одобряемых ролей и риском подлинной жизни. Перед нами часто стоит дилемма: «правильная» работа или работа, которая соответствует нашим желаниям? Это похоже на выбор между двумя дорогами в лесу: одна хорошо протоптана, другая едва заметна в траве.
Переход от восприятия работы как страдания к работе как источнику смысла уже случился, но мы не успели это осознать.
Стоит подумать над тем, что многие наши убеждения о работе — это привнесенные обществом шаблоны, которым не обязательно следовать. Мир изменился, и условия труда принципиально отличаются от тех, в которых формировались установки наших родителей и бабушек с дедушками. Нам всем пора заключить новый контракт с работой. Пусть он будет основан не на принуждении, а на поиске смысла — того самого, под которым каждый понимает что-то свое, очень сокровенное.
Но тогда, в 16 лет работа казалась мне чем-то вроде налога на взрослость. Все люди старше меня исчезали утром и возвращались вечером с таким выражением лица, будто прожили чужую жизнь. Они говорили фразы: «от звонка до звонка», «присесть некогда», — и это были словно заклинания против счастья. По телевизору показывали успешных людей, но взрослые качали головами: «не своим трудом, конечно».
Я думала, что понимаю правила игры. Работа — это плата за то, что хочется купить. Неприятная, но необходимая процедура, вроде похода к стоматологу.
А потом случилось лето в пекарне, и все изменилось.
Пекарня располагалась в промышленном районе, на окраине — одноэтажное здание, мимо которого можно было проехать и не заметить. Но внутри был особый мир. Жара обволакивала, как теплое одеяло. Пахло дрожжами — живым, древним запахом, который, наверное, появился еще тогда, когда люди впервые поняли, что мука может превращаться в хлеб.
Белый халат, сетка на волосы, перчатки — так мы превращались в служителей тайного культа. Работа была простой до абсурда: скатать колобок, положить в форму, вытереть руки, взять новый кусок теста. Повторить. И еще раз. И еще. Движения складывались в ритм, ритм уводил в транс. Тело училось, голова отдыхала. Может быть, именно так работают монахи, переписывая священные тексты.
Нас было трое.
Валентина воевала с каждой минутой рабочего времени. Она жаловалась на жару, на начальство (которое не появлялось), на усталость (хотя мы только начинали). Потом сама огорчалась из-за своего ворчания и извинялась. Через час все повторялось, как плохая песня на радио, отдаленные звуки которого доносились до нашей пекарни.
Эльмира была другой. Тучная женщина из татарской деревни, она двигалась с той неторопливостью, что бывает у людей, живущих в мире с собой. В ней жила тишина. Не пустота, а наполненность, как в лесу после дождя. Ее руки работали с тестом так, словно вели разговор на языке, которого я не понимала. Когда тесто липло, она не глядя добавляла муки. Когда сохло — несколько капель воды. Не по рецепту или инструкции, а по внутреннему знанию.
— Тесто — живое, — сказала она в первую ночь. И это была не метафора. — Его нельзя торопить и нельзя пугать. Оно чувствует.
У меня ничего не получалось. То пересушу, то размажу в лепешку, то сомну в комок. Тесто под моими руками превращалось в безжизненный ком. Эльмира поправляла меня терпеливо, как мать учит ребенка завязывать шнурки.
— Не думай головой, — говорила она. — Руками чувствуй.
К третьей ночи произошло что-то странное. Я поймала ритм. Не умом, не волей — телом. Взять кусок теста, почувствовать его температуру и влажность, скатать, положить в форму. Движения стали плавными, автоматическими. Время растворялось.
Тогда я впервые поняла: работа может быть не наказанием, а чем-то вроде молитвы. Медитацией в движении.
Под утро, когда последние буханки уходили в печь, мы выходили на крыльцо встречать рассвет. Город еще спал, но откуда-то уже доносился шум машин. Начинался день.
Эльмира садилась на ступеньку с куском теплой плетенки и бутылкой ряженки. В рассветном свете ее лицо излучало особый покой — не усталости, но завершенности.
— Хорошее было тесто в этот раз, — говорила она, обращаясь к кому-то невидимому. — Пышное. Послушное.
В ее голосе не было ни гордости мастера, ни облегчения закончившего тяжелую смену. Было что-то третье — тихая благодарность за то, что работа получилась. За то, что руки помнили, что делать. За то, что тесто отвечало на прикосновения.
В тот момент я впервые подумала: а что, если работа — это не способ заработать на жизнь, а способ жить? Не бегство от настоящего, а она и есть настоящее?
Лето закончилось, я вернулась в школу. Теперь, проходя мимо булочной, я всякий раз думала, что за каждой буханкой стоит чья-то ночь, чьи-то руки, чье-то терпение. Хлеб перестал быть просто едой.
В сложные времена, когда работа казалась бессмысленной и тяжелой, я вспоминала тот рассвет в пекарне. Знала: даже в тяжелой работе можно найти чувство правильности, ту самую тихую радость.
Когда через два года встал вопрос о выборе профессии, я думала: «Если работа может приносить радость, то почему все говорят только о деньгах? Почему никто не спрашивает, будешь ли ты счастлив с тем, что делаешь?»
Были годы, когда этот вопрос казался мне наивным. Время компромиссов и выживания. Но семечко, посеянное тем летом, ждало своего времени, как тесто ждет тепла, чтобы подняться. И когда время пришло, оно проросло.
Первая работа — словно первая любовь. Начало тропинки, по которой ты потом идешь всю жизнь, даже не замечая этого. Иногда я думаю об Эльмире, о том, как она месила тесто — с таким просветленным лицом, будто говорила с ним на каком-то древнем языке, известном только им двоим.
Психолог Михай Чиксентмихайи ввел термин «поток» — состояние, когда ты настолько погружен в процесс, что время перестает существовать. Обычно это связывают с художниками или музыкантами. Но я видела это состояние в глазах Эльмиры, когда она формировала буханки. Ее руки двигались сами по себе, а взгляд был устремлен куда-то внутрь, туда, где живут правильные движения и правильный ритм.
Чиксентмихайи говорил, что поток возникает где-то между слишком простой задачей, которая вызывает скуку, и слишком сложной, которая порождает тревогу. Это как идти по канату: шаг влево — падаешь в пропасть скуки, шаг вправо — в пропасть страха. Но если идешь ровно, то чувствуешь себя живым.
Философ Александр Секацкий писал о разнице между механическим существованием и настоящей жизнью. Большинство людей просто проживают дни, будто листают страницы скучной книги. Но настоящая жизнь требует присутствия. Полного, безоговорочного присутствия здесь и сейчас. <...>
Баумайстер и Тирни исследовали силу воли в своей книге и пришли к странному выводу: когда работа приносит радость, сила воли почти не требуется. Это как с бегом — если бежишь от чего-то, это мучение. Но если бежишь к чему-то, это уже другое дело.
Первая работа в пекарне может научить большему, чем 10 лет в офисе с кондиционером. Потому что там, среди запаха свежего хлеба и теплого воздуха, можно осознать труд как способ быть здесь, сейчас, целиком.
Первый профессиональный опыт становится нулевым километром внутренней карты жизни. От него часто откладываешь расстояния. Если в начале пути узнал, что такое ремесло, присутствие и внутренняя радость от работы, то будешь искать эту радость всю жизнь.
Но если первая работа была насилием над собой, придется распутывать этот клубок, как старую кассету, которую заело в магнитофоне. На это могут уйти годы, а то и вся жизнь.
